9/XI.[ 19]10
Третьего дня утром, около 11 ч[ас]., меня вызвал по телефону Протопопов.
— Скончался. В 6 ч[ас]. утра. Скажите, где панихиды и что вообще будет?
Я не знала, что Толстой умер, значит и о панихидах ничего не знала. Обещала сходить к Милюкову; узнать. Но раньше позвонила к Шаховскому. Хотелось в такую минуту прежде всего с ним поговорить.
— Почему вы думаете о панихиде? Разве вы уверены, что вообще нужна панихида?
По его голосу я поняла, что он так же взволнован, как и я.
— Мне кажется, что должен образоваться общественный комитет. Лит[ературный] фонд не может, т. к. это может быть для него опасно. Нужно какое-нибудь лицо, которое бы взяло на себя.
— А вы, Дмитрий Иванович?
— Нет, — резко и категорично, — я этого на себя не возьму. Пусть другие...
Другими словами - пусть те, которые его меньше любили и меньше знали. Я поняла. Я ведь видела его с Толстым вместе.
— Вообще, по-моему, не надо торопиться. Надо подумать, чтобы не вышло бестолочи.
Мы пошли с Вильямсом (173) к Милюкову. Павел Николаевич сначала улыбался, может быть, потому, что я очень волновалась. Потом стал серьезен. Особенно после того, как к нему позвонил И. И. Петрункевич и тоже сказал, что надо создавать какой-нибудь комитет.
Милюков сейчас же телефонировал М. М. Ковалевскому (174). Оказалось, что там уже назначено на вечер собрание, по инициативе Н. Ф. Анненского. Представители редакций, литературных обществ, депутаты. Конечно, и Милюков и его жена тоже были против панихид. Да и не связывалась мысль о Толстом с чем-нибудь церковным.
На улице у газетчиков уже были траурные, экстренные №№ «Речи». Какой-то толстый, щеголеватый студент подошел.
— Лев Николаевич умер?! Господи.
А на лице, туповатом, настоящая печаль.
И эта чужая печаль вдруг расколыхала свою тупую боль. Захотелось тут же на улице заплакать.
Днем пришел на минутку Шаховской. Волновался.
— Я знаю, что надо что-то делать, а что, не знаю. Единственное, что я вижу, это остановить спектакли в театрах. Но это надо организовать. Надо мобилизовать молодежь. Надо пойти в театры и сказать. Единственное возражение — люди могут сказать, если вы находите, что сегодня нельзя смотреть на зрелище, зачем вы здесь.
Жилкин, как всегда, тяжелый, неповоротливый и, как всегда, немного пристыженный энергией Шаховского, возразил:
— Да ладно ли, Дмитрий Иванович? Ведь это будет искусственно. Вот если бы это сама публика.
Шаховской неодобрительно посмотрел на него и горячо заговорил:
— Вот уж это совсем неправильно. А мы-то кто? Разве мы не публика? И разве организованность значит искусственность?
Но у нас эта мысль о театре никого не задела.
Мы с Жилкиной вышли на улицу. Газеты раскупались. А город жил обычной жизнью. И было жутко — неужели им все равно? Детски хотелось каких-нибудь видимых, несомненных признаков горя и траура.
Встретили Д. Философова (175).
— Я ужасно боюсь, что эти господа устроят симуляцию его обращенья, - сказал он, даже не здороваясь. — Как-нибудь проползут, а будут уверять, что он их позвал.
— Нет, я этого не боюсь. Около Толстого крепкая стража. И Чертков, и Маковецкий (176), и Александра Львовна (177). Мне не страшно, — возразила я.
Я так ясно чувствовала, что все до конца было так, как надо. И не боялась ничего. Только сердце очень болело и было как-то тихо, несмотря на то, что кругом шумел город. Очень хотелось быть одной и молчать. Но дома ждал телефон. Вечером в женском клубе должно было быть собрание. Надо было найти кого-нибудь, кто скажет несколько слов. Родичев отказался («Говорите вы. Сегодня очередным оратором женского клуба должна быть женщина»), Милюкова колебалась - надо ли кому-нибудь говорить? Шаховской опять вскипел:
— Я не могу себе представить, чтобы в такой день русские люди собрались и молча разошлись, без разгона полиции, по собственному желанью, молча. Надо, чтобы Павел Николаевич Милюков| в нескольких достойных словах выразил то, что мы переживаем.
Так и было.
— Впервые траур России является трауром для всего просвещенного человечества, — сказал он. Кроме его короткого слова, не было ничего. И не хотелось ничего. Хотелось только думать о Толстом, думать для себя и с собой. И ночью в постели так сиротливо чувствовалась потеря. Никогда уже больше не увидать его. Нет, не то. Просто нет какого-то живого, видимого, милого звена, соединяющего нас с бесконечностью.
Сегодня день похорон. В армянской церкви наскоро назначили панихиду. Оповестили по телефону. Мои не знали, идти или нет. А я хотела идти. Просто была какая-то потребность к церковности, к пенью, к глубоким и вещим словам. И мы пошли. В церкви собралось человек 70. Было голо и холодно. Чужие слова молитвы, чужое пение, монотонное и нетрогательное. И вдруг так ясно представилось, что сделала православная церковь, чего она лишила миллионы людей и чего она сама лишилась.
Мы с детства отпали от обрядов. Но это умом; а где-то внизу, внутри оставалась какая-то невидимая полузасохшая и всегда пульсировавшая пуповина. Священники ее сегодня отрезали. Какая-то привычка души требовала молитв, давно знакомых слов, сочетавшихся в мозгу с ощущеньем смерти. Но рука, держащая крест, оттолкнула нас от этих молитв как раз тогда, когда смерть любимого учителя сделала нас кроткими и доступными.
Было обидно, и горько, и враждебно. Даже у меня, давно не православной. Что же мог сделать сегодняшний день с православными?
По-видимому, в простонародье эта обиженность еще глубже.
А что, если эта смерть будет символом воскресения подлинной народной русской церкви? Все время думалось об этом под непонятное армянское пенье. Неужели мы навсегда в церкви в гостях? Или от холма, где зарыт Толстой, действительно раскинется по России дерево новой жизни.
В первый раз во мне смутное признание личного бессмертия. Мне кажется, что Толстой не умер, что он в нас и вокруг нас.
В день смерти у Ф. Сологуба (178) было назначено чтение новой его пьесы. Многие не приехали из-за Толстого. Сологуб рассердился и ругал Толстого, что глупый старикашка неизвестно зачем ушел из дому, семью обидел зря.
Очень гнусно и безнадежно. Значит Сологуб кончен.
Такое чувство, точно мир раскололся пополам — те, кто с Толстым, и те, кто против.
Здесь текст приводится по изданию: Наследие Ариадны Владимировны Тырковой. Дневники. Письма. [Сост. Н.И. Канищева]. М., 2012, с. 92-94.
Примечания
173. Вильямс (Williams) Гарольд (1876—1928) — лингвист, журналист. Далее см. ст. Гарольд Вильямс.
174. Ковалевский Максим Максимович (1851 — 1916) — историк, юрист, социолог, общественный и политический деятель. Далее см. см. Ковалевский М.М.
175. Философов Дмитрий Владимирович (1872—1940) — критик, публицист, общественный деятель. Далее см. ст. Философов Д.В.
176. Маковицкий (Маковецкий) Душан Петрович (1866—1921) — словак; врач, друг и единомышленник Л. Н. Толстого; жил в Ясной Поляне с 18 декабря 1904 до ухода Толстого из дома. Автор «Яснополянских записок».
177. Толстая Александра Львовна (1884—1979) — младшая дочь Л. Н. Толстого; с 1901 его помощница-секретарь, стенографистка, машинистка. Единственная из близких была посвящена в тайну «ухода» Л. Н. Толстого; помогала в его сборах ночью 28 октября 1910, по его просьбе приехала в Шамордино и проделала с ним путь до Астапово. По завещанию Л. Н. Толстого она получила авторские права на его литературное наследие.
178. Сологуб (наст. фам. Тетерников) Федор Кузьмич (1863—1927) — писатель, переводчик. Преподавал математику в одном из петербургских городских училищ (с 1892). В 1890-е были опубликованы первые его произведения. Основными мотивами творчества являются: декаданс, гротеск, сатира.